Отодвинув меня в сторону, гость прошествовал в коридор и перво-наперво огляделся.
– А не брешешь, хлопче? – неласково буркнул он, шмыгая красным от холода носом.
На кончике носа висела и все не хотела падать здоровенная капля.
– Насчет чего? – я мало-помалу обретал уверенность.
Да такого заморыша соплей перешибешь, это вам не с архарами рукоприкладствовать! Может быть, я все-таки главный герой? – просто мне об этом сказать забыли?
– Насчет дядька Йора. Ей-Богу, брешешь… Эй, дядько, ты здеся? Вернулся? Хоронишься, да?!
Я взял Валька за круты плечи и попытался развернуть к двери передом, а ко мне, так сказать, задом. Куда там! Он даже не шелохнулся, словно я двигал не его, а битком набитый комод.
– Не, не сбрехал, – сообщил матюгальник со странным удовлетворением, к которому примешивалась изрядная доля душевного расстройства: дикая, удивительная смесь, о которой впору стихи писать. – Нема-таки дядька. А ты, хлопче, стало быть, той самый пьяндыжка, шо дребедень всяку сочиняешь… нам эти, колесатые, про тебя сказывали. Лады, лады… Будем собираться, благословясь! Мулетка готова?
Видимо, по лицу моему было ясно видно, что я думаю относительно боеготовности загадочной «мулетки», ибо Валько соизволил добавить:
– Ну, оберег! Нам счезня без мулетки гонять несподручно… Ох, ты таки йолоп, хлопче! – даром что колесатые за тебя горой… Плетень, плетень новый где?!
В слове «плетень» Валько делал ударение на первом слоге, и я начал кое-что понимать. Мотнувшись в комнату, я уцепил с пола красоту свою нетленную, в пять проводков с грусть-тоскою пополам; а заодно и связку оперенных электродов прихватил.
– Это? – злорадство просто текло из всех моих пор, когда я протягивал сокровища вредному матюгальнику. – Как мулетка, сойдет? Электродиков не желаете-с?! Свеженьких, с пылу с жару?!
Он не отозвался на подначку.
Он вообще застыл соляным столбом, уставясь на сунутый ему под нос «плетень».
– Сам робыв? – наконец прохрипел Валько. Такой хрип я слышал лишь однажды: есть у меня пластинка с джазовым квартетом, так там бас-саксофон на субтоне шалит. – Не, ты не молчи, хлопче, ты колись: сам? Чи дядько Йор пособляв?!
– Сам, сам, – я сбегал на кухню, нацедил водички в чашку с отбитой ручкой и притащил Вальку: поправляться. – Самей некуда.
Странные дела: на этой кухне у Ерпалыча было аж две жертвенные горелки! Похоже, плиту на спецзаказ делали. И в красном углу, на аккуратненькой полочке, рядом со свечками лежали три колоды одноразовых иконок. Две нераспечатанных и одна пустая на треть. Впрочем, удивляться я уже разучился.
Чашка была выхлебана матюгальником, что называется, «в единый дых».
– Ну, хлопче… ну, мастак!.. а колесатые, стервь их душу, брехали – пьяндыжка, мол, белоручка, долго дрючить придется… А дроты оставь, оставь! Неча бомжа-счезня дротами наскрозь пырять – сильно озлобиться может. Там в хате ремонту тыщ на пять! – хрена нам его, гада, по-лишнему злобить?!
– Хрена, – грустно согласился я.
– Дык шо, йдэмо? Подмогнешь, раз мастак… Мулетка – она, ежели кручельник поруч, шибче варит! Тут близенько, через дорогу…
В подъезде загрохотало, и через минуту в дверь ворвался Фол. Авоську с хлебом он держал на манер разбойничьего кистеня, и смеха это почему-то не вызывало.
– Я тебе что говорил?! – заорал он еще с порога. – Нет, я тебе что говорил, урод?! Ты зачем дверь открыл?! Ты кому дверь открыл?!
– Здорово, Хволище, – равнодушно приподнял свой треух Валько, нимало не смутясь кентавровыми воплями. – Ты хлопца не трожь, это он нам одчиняв… А орать – это мы и сами с волосами! Слыхал, небось, как мы ор учиняем? То-то, шо слыхал… Хлебушка принес? Дай корочку, не жлобись…
Фол напоследок погрозил мне кулачищем и полез в сетку: ломать корочку для матюгальника.
Полбуханки оторвал, филантроп!
– Ты к Руденкам собрался? – спросил он у Валька.
– Угу, – набитый хлебом рот мало способствовал внятности речи.
– За оберегом явился?
– Угу.
– Ну и?
Вместо ответа Валько ткнул в сторону кентавра моим творением.
Фол уважительно хмыкнул.
Меня они оба теперь игнорировали.
И когда я начал одеваться, демонстрируя твердое намерение сопровождать матюгальника к загадочным Руденкам, где одного ремонту тыщ на пять – Фол не стал противиться.
Запер дверь и поехал следом.
– Ой, спасайте, люди-нелюди добрые! Ой, лихоманка его, проклятущего, забери! Ой, погубил, по миру пустил, третий раз тиранит, чтоб ему, ироду, тридцать три рожна в самые печенки! Ой, гроши-то какие, деньжищи сумасшедшие!.. кровью, потом, куска не доедали, на воде-хлебе…
Это Руденкова теща. Толстенная бабища в три обхвата, жиденький перманентик по овечьей моде «завей горе веревочкой», мопсовы брыли трясутся от причитаний, и слезы горючие вовсю бороздят могучий слой пудры. Есть, есть-таки женщины в наших селеньях, что ни говори, а есть, на воде-хлебе, тридцать три рожна их врагам в печенки – за коня на скаку не поручусь, а в горящую избу запросто, особенно ежели там можно будет «ирода проклятущего» за глотку взять.
– Мама, хватит! Хватит, мама! Вот уже Валько пришел, он ладу даст… Да хватит же! Говорил вам: не фиг на батюшке экономить – а вы все свое: дьяка зови, дьяка с Журавлевки, дьяк больше пятерки не просит! Доэкономились! Слышь, Валько, ты б уважил по старой дружбе – четвертной дам, это честно, без обмана, и еще литру на ореховых перегородках! Больше, сам понимаешь… тут чинить, не перечинить… мама, вы б пошли, кофе сготовили или еще куда…
Это собственно Руденко. Хозяин. Тощий очкарик, сутулится и непрерывно норовит чихнуть – но зажимает нос двумя пальцами, отчего лишь передергивается мокрой собакой. Глаза за толстыми линзами стрекозьи, лупатые, блестят фарами под дождем. Лицо отекло, набрякло красными прожилками, плавает по комнате туда-сюда больной луной… меж волнистыми туманами, лия свет на печальные поляны.