– Вы адрес той бабушки знаете? Что с нами тогда в квартире была? Ее Лоттой зовут.
– Тети Лотты?
Уточнять, кому она бабушка, кому – тетя, не пришлось. Вопль – дикий, отчаянный, – на миг лишил меня дара речи. Записная книжка дрогнула, выпала из рук.
– А-а-а-а! Мамочка-а-а-а! Ой, убили-и-и! Ой, спасите-е-е!
Петров опомнился первым – ноблес оближ, жорик все-таки. Тускло сверкнула полоска стали, вонзилась в замок.
– Помогите-е-е! Помогите-е-е!
– Дверь открой, дура! – крикнула я, без всякой надежды быть услышанной.
Вопли не стихали. Сержант, негромко матерясь, копался в замке, а я начала приходить в себя. Если вопит – значит, еще не убили. Успеем!
– Есть!
Изнасилованный замок жалко клацнул – и дверь под натиском Петрова покорно распахнулась. Я дернулась вперед, но лапа жорика без всякого почтения к сединам и чинам, схватила меня за ворот пальто и отшвырнула в сторону, словно котенка.
– Стоять! Я первый!
В руке его уже был пистолет, и я беззвучно поклялась: выживу, отправлю наглеца в изолятор. Пустую кобуру показывал, ширмач! Ну, я ему!
…На полу в прихожей – сиротливая лужица; чуть дальше – мокрые следы. Похоже, гражданка Бах-Целевская шла к двери, шла и…
– Сюда! Сюда! Ой, лышенько!
Ага! Прямо! Стеклянная дверь, за ней – комната с диваном, на котором Алик-алкаш возлегать изволили. Сержант уже там. Сейчас выстрелит… Нет, обошлось!
– Эра Игнатьевна! Скорее!
Если «скорее», значит, стрельбы не будет. Я автоматически расстегиваю пальто, перешагиваю порог.
Батюшки светы!
На этот раз действительно «батюшки» и вполне «светы». Знакомый до омерзения запах. Его ни с чем не спутаешь – кровь. Да, кровь – на полу, на диване, на расстегнутом японском халате гражданки Идочки. У меня под ногами – тоже кровь. Хорошо еще туфельки на шпильках не успела надеть, как в прошлый раз. Теперь ни к чему. Сержант Петров не оценит, и дурочка-Идочка не оценит – и гражданин Залесский Олег Авраамович тоже.
Гражданин Залесский Олег Авраамович бревном лежит на ковре, и, судя по обилию крови, в помощи едва ли нуждается. Лица не узнать – даже веки измазаны красным. Где же рана? Впрочем, это пока не важно, в морге разберутся. Артерию перебили? Да, похоже.
Растерянный (таким я его еще не видела) Петров что-то бормочет, склонившись над телом; гражданка Бах-Целевская, устав вопить, сползает в кресло. Все ясно, единственный уцелевший мужик – это я.
– Гражданка Бах-Целевская, проверьте пульс!
– Я? – в круглых коровьих глазах плавает ужас.
– Ты же медсестра, дура гребаная!
Кажется, помогло. Идочка, подергивая нижней губой, вступает в лужу крови, наклоняется. Бесполезно, но надо установить факт. Я гляжу на часы – 13.30. Ровно. Пригодится для протокола.
– Жив! Он жив! Жив!!!
Теперь гражданка Бах-Целевская вопит втрое громче прежнего. Петров бросается вперед, склоняется над тем страшным, что лежит на ковре.
– Алик! Алька! Это я, Ритка! Не помирай! Я сейчас! Сейчас!
Он – сейчас! По-моему, телефон в соседней комнате. Я поворачиваюсь…
Грохот – точно по подъездной лестнице пустили каток. Огромный каток – и совсем близко. Совсем близко, за входной дверью. Черт, дьявол, мы же ее не закрыли!
Я бросаюсь вперед, дверь распахивается, в проем лезет бородатая рожа кента.
– Падай, дура! Падай! – доносится сзади рев Петрова. – Падай! Стреляю!
Дура – это я.
– Здесь ты будешь жить, – Фол легонько толкнул меня в спину, вынудив переступить низкий порожек. – Пока не прояснится.
И добавил менторским тоном, который шел Фолу меньше, чем Фолова попона – мне:
– Без особой нужды ничего лишнего не трогай. Это Ерпалычева хата. Запрись, а я за хлебом. Позвоню вот так…
Кентавр просвистал замысловатую трель, сделавшую бы честь иному соловью, и с грохотом умчался вниз по лестнице, прежде чем я успел попросить его заново изобразить условный звонок.
А я стал обживаться.
Высокие скулы туго натягивают кожу цвета скорлупы ореха; горбинка делает нос слегка кривым, асимметричным, словно давнему перелому не дали срастись как следует – и сочные губы любителя житейских утех противоречат понимающей улыбке, в которую они, эти веселые губы, частенько складываются. А вокруг всего этого царит взрыв, буйный фейерверк вьющейся шевелюры и бороды; часть прядей заплетена в тугие косички с крохотными бантиками на концах.
И еще: колеса и хвост, к которым привыкаешь и перестаешь обращать внимание.
Вот он какой, кент Фол из Дальней Срани…
Ерпалычева хата, вопреки смутным ожиданиям, терзавшим мое исстрадавшееся сердце, оказалась вполне приличной квартиркой. Второй этаж, два балкона, три комнаты. Без лишней роскоши, но уж во много раз краше того обиталища, где я имел честь пить перцовку. Для начала посетив санузел (доброе начало полдела откачало!), я умылся и, после долгих размышлений, вытерся махровым полотенцем, висевшим на гвоздике. Терпеть не могу пользоваться чужими полотенцами. А также зубными щетками и прочим. Надо будет сказать Фолу или Папочке…
Дурак ты, Алька. Как есть дурак. Козел драный. Полотенца ему не нравятся, видишь ли! Хорошо хоть не в подвале тебя схоронили… пока не прояснится.
Мойся и не брызгай.
Дум великих полн, я зашел в ближайшую из комнат и плюхнулся на продавленный диван. Взвыли пружины, одна больно ткнулась острым концом в бок, но передумала – свернулась гадюкой, затаилась до поры. Напротив, раскорячась беременной жабой, стояла книжная тумба. Между прочим, карельская береза «Павлиний глаз»; я-то знаю, мне от родителей в наследство такой же спальный гарнитур достался: продать некому, реставрировать не по карману, выбросить жалко, а пользоваться тоскливо.