На обратном пути я уже не жалел об этом, потому что мчался верхом на Фоле, второй раз за сегодняшний вечер по одному и тому же маршруту, а следом за нами раненым в задницу Калидонским вепрем ревел Риткин «Судзуки», надрываясь под суровым сержантом-жориком и плюя на все ограничения скорости – хорошая машина, служебная, заговоренная… Мокрый снег сек наши лица, редкие фонари испуганно шарахались в стороны, всплескивая суматошными тенями – а позади недоуменно гудела толпа в дверях «Житня», и Илюша Рудяк в меховой безрукавке объяснял новичкам, что это Алик-писака, значит, нечего зря нервничать и студить заведение, пошли внутрь, и все пошли, кроме гнедого кентавра с похабной татуировкой на плече, который все стоял, окутанный метелью, и смотрел нам вслед со странным выражением лица…
Дверь вынес Фол.
С одного удара.
Только что он скакал впереди всех по лестнице, развернув колеса поперек туловища и совершая такие немыслимые телодвижения, что бедная тетя Лотта при виде этого ужаса вжалась в стену, забыв дышать – и вот Фол уже разворачивается на крошечном пятачке лестничной площадки, чудом не зацепив старушку, и с места берет крейсерскую скорость, набычившись и вытянув хвост струной.
В дверь он вписывается правым плечом. Раздается дикий треск – и я едва успеваю подхватить тетю Лотту, а набегающий сзади Ритка зачем-то сует ей под нос свое синее удостоверение, чем сразу приводит бабку в чувство, похлеще нашатыря.
– Алик! – благим матом ревет Фол из недр квартиры. – Давай сюда! Со стариком плохо!..
И я «даю сюда» – поскольку тетя Лотта теперь в состоянии стоять сама. Я врываюсь в памятную комнату, больно ударяясь коленом о журнальный столик, блюдечко с одиноким ломтиком сала сваливается на пол и разбивается вдребезги, я шиплю от боли и вижу опрокинутое плетеное кресло, возле которого лежит недвижный Ерпалыч.
Мне хорошо видно его лицо. Поэтому сперва мне кажется, будто старик хитро подмигивает нам. Лишь потом я понимаю, что злая судорога стянула левую половину лица Ерпалыча – и лицо окаменело в этой нелепой асимметрии клоунской маски.
Ритка отталкивает меня и падает на колени рядом со стариком, прикладывая пальцы к тощей жилистой шее.
– Жив, – говорит Ритка. – Похоже на инсульт, но – жив.
Фол у окна перестает напряженно всматриваться в темноту и беззвучно подъезжает к телефонному аппарату, стоящему на тумбочке в углу.
– Звони в «скорую», – запоздало бросает ему Ритка.
Фол поднимает трубку, перетянутую синей изолентой, чертит знак соединения, долго вслушивается… и кладет трубку обратно на рычаг.
– Не работает, – зло рычит он и грозит кулачищем в окно, словно там, в снежном мраке, стоит и ухмыляется кто-то, виновный во всем.
– Я сейчас, я мигом, – слышим мы из коридора, – я от себя позвоню.
Выглянув наружу, я вижу прихожую тети Лотты (дверь ее квартиры распахнута чуть ли не настежь, и безработная цепочка возмущенно раскачивается); я вижу, как старушка семенит к телефону, снимает трубку, набирает номер… еще раз… чертит знак с приговоркой…
И возвращается, виновато помаргивая.
– Шумит там, – оправдывается тетя Лотта. – Шумит и урчит, ровно зверюка, а гудков нету… Может, я к соседям сбегаю? Сбегать, Алинька? Или заговором пугнуть?! Детвора со двора до сих пор пристает: как без монетки с автомата звонить?..
Я молчу. У меня нет никаких причин подозревать Тех в причастности к инсульту Ерпалыча, но я молчу. Почему-то мне кажется, что в телефонных аппаратах соседей завелся тот же зверь, что и в аппаратах Ерпалыча с тетей Лоттой.
Заговаривай, не заговаривай…
Фол наклоняется и берет Ерпалыча на руки. Старик лежит на бугристых руках кентавра, как ребенок, как костлявый подмигивающий ребенок в заношенном халате, и пояс халата распустился, волочась по полу. Ритка по-прежнему стоит на коленях и лишь поднял взгляд на Фола.
В глазах Ритки горит молчаливое недоумение.
– Поехали, – коротко бросает Фол. – В неотложку.
И собирается выкатиться в коридор, но я заступаю ему дорогу.
– Ты что, добить старика решил? – интересуюсь я. – Он же полуголый! Кент ты безмозглый!..
Фол с непониманием глядит на меня. Хвост его изогнут вопросительным знаком, но спустя мгновение до Фола явно доходит смысл моих слов, вопросительный знак становится просто хвостом, и кентавр бережно опускает Ерпалыча на продавленный диван.
Жалобно скрипят пружины.
– Одевайте! – командует Фол.
Одевать, надо полагать, должен я.
Я оглядываюсь по сторонам, но меня выручает тетя Лотта.
Она уже выходит из соседней комнаты, неся белье, пахнущее цветочным мылом, и костюм старомодного покроя на пластмассовых плечиках.
– А кожух-то в коридорчике, на вешалке, – спокойно говорит она и принимается хлопотать над бесчувственным Ерпалычем, умело переворачивая его, как если бы обряжание тел параличных стариков было первейшей и ежедневной обязанностью тети Лотты.
– В коридоре кожушок, Алик. Тащи его сюда. И шарфик с шапкой не забудь. У-у, старый, зря я тебе стирала, раз ты помирать собрался, обидел ты меня, Ерпалыч… ты уж поживи еще маленько, а вернешься – я тебе обед сготовлю, из трех блюд, а потом пойдем мою Чапу выгуливать, я ж знаю, ты любишь ее выгуливать, и она тебя любит, псих ты старый…
Руки тети Лотты снуют легко и сноровисто, а губы уже бормочут привычное: «Едяго естное переносное, с раба крещеного, с крови на кровь – сухотку, ломотку, корючку, болючку… пусть слово тако скотко жрет-подавится, больной поправится…» Я приношу кожух и вытертый шарф с облезлой шапкой, помогаю приподнять Ерпалыча – он кажется мне легким и пустым, словно внутри у него ничего нет – и тетя Лотта застегивает последнюю пуговицу, удовлетворенно причмокивая.